 |
|
|
|
|
|
|
|
использует технологию Google и индексирует только интернет-
библиотеки с книгами в свободном доступе |
|
|
|
|
|
|
|
|
Предыдущая | все страницы
|
Следующая |
|
 |
КУЛЬТУРА ВИЗАНТИИ XIII — первая половина XV в.
стр. 293
Помимо тождества с красотой, здесь обращает на себя внимание и постоянно фигурирующее понятие
славы (56£, а), которая еще с ветхозаветных времен утвердилась в иудейско-христианском мире в качестве
своеобразного посредника между трансцендентным Богом и миром 24. У Паламы слава теснейшим образом
связана с фаворским светом и предстает иногда совершенно адекватной ему, а иногда — его заместителем,
имеющим, может быть, меньшую силу сияния. Так, в одном случае он утверждает, что Христос называл «славою
Отца... свет своего Преображения» (Ibid. Col. 425 В), а в другом говорит, что на Фаворе Христос имел для
восшедших с ним «вместо света... славу Божества» (Col. 436 А). Для нас важны сейчас не эти нюансы понимания
Паламой славы, а художественно-эстетические последствия пристального интереса исихастов к этому феномену.
С XIV в. изображение славы на иконах получило широкое распространение как в самой Византии, так и в
славянских странах — особенно в Древней Руси. Глубинная связь трансцендентного (нетварного) фаворского
света с красотой и славой давала новый и сильный импульс одухотворению изобразительного искусства, что с
особой силой проявилось уже на русской почве в конце XIV—XV в. Творчество ряда поколений очень разных
древнерусских иконописцев от новгородского грека Феофана до Дионисия Ферапон-товского в глубинных своих
основаниях питалось исихастской эстетикой света — красоты — славы.
Проблемы собственно искусства мало интересовали представителей святоотеческого направления
поздневизантийской эстетики, и здесь они занимали традиционные позиции. К искусству относили самый
широкий круг ремесел, включая живопись, скульптуру, строительное искусство. Ценилось оно прежде всего за
пользу, но не умалились и его эстетические качества. Палама, например, считал, что «искусство привносит в
природу некую красоту», которая, однако, не может идти ни в какое сравнение с красотой фаворского света (Ibid.
Т. 151. Col. 440 D). Николай Кавасила повторяет известные неоплатонически-раннехристианские идеи о
творчестве живописца. Художники, сообщает он, пишут картины двумя способами: или имея перед глазами
конкретный образец, уже существующую картину, или на основе памяти и внутреннего замысла. Художник
созерцает тогда образец в своей душе; и так поступают не только живописцы, но и скульпторы, и творцы других
искусств. «И если бы нашлась какая-нибудь возможность глазами увидеть душу художника, то ты увидел бы там
дом, или статую, или какое-либо другое произведение [искусства], только без вещества» (Ibid. Т. 150. Col. 620 ВС),
т.е. известный плотиновский {441} «внутренний эйдос», на который опирался и Феодор Студит в своей теории
иконы.
Значительно большее внимание, чем искусству, уделяли отцы церкви XIV—XV ее. символизму, самим
религиозным символам и образам. Здесь они в основном тоже не были оригинальны, но, во-первых, для
средневекового типа культуры характерен как раз традиционализм, а не оригинальность, а во-вторых, многие
символические толкования этого времени оказались так или иначе связанными с художественной культурой и
самой Византии, и стран православного ареала. Поэтому имеет смысл остановиться на некоторых из них
подробнее. Они дают возможность глубже почувствовать и характер религиозно-эстетического сознания поздних
византийцев.
Согласно Паламе, «весь этот чувственный мир создан был своего рода зеркалом над-мирного (TCU;~V u;
леркооцiшv) для того, чтобы путем духовного созерцания его мы как по некоей чудесной лестнице поспешили бы
к тому [надмирному бытиюр (Ibid. Т. 151. Col. 36 В). Традиционная для христианского мировоззрения идея мира
как зеркала, особым образом отражающего сферу истинного бытия, осеняет у Паламы его символизм, ибо
изображение в этом «зеркале» не изоморфное, а условное и относится к нему в христианстве не только
природный мир, но и множество явлений религиозной культуры, возникших значительно позже сотворения
мира.
Истолковывая притчу о блудном сыне, Палама разъясняет, что перстень, данный отцом (= Богом) сыну,—
это «печать созерцательной добродетели», наложенная на деятельность души, которую символизирует рука
блудного сына. Обувь, которую отец выдал ему,— это «божественная защита и твердость», позволяющая ему
наступать на змей и скорпионов, т.е. на всякую нечистую силу (Ibid. Col. 44 ВС).
См.: Бычков В. В. Эстетика поздней античности. С. 25.
|
 |
|
Предыдущая |
Начало |
Следующая |
|
|
|